Интервью с Жан-Мари Руаром:
Мы встретились с Жан-Мари Руаром в его рабочем
кабинете. Книги и журналы в этой комнате уже давно не помещаются
ни на стеллажах, ни в шкафах; часто даже не освобожденные
от пластиковых чехлов, они альпийским предгорьем загромождают
все свободное от мебели пространство и даже большую часть
мебели. Перебросив в другую кучу какие-то книги с кресла,
он широким жестом пригласил присесть, а сам пробрался за
свой горбатый от бумаг и печатной продукции стол.
— Слушаю, — голос звучал мощно, но обладателя его было чуть
видно. «Подложить бы под себя стопку книг…» — но, поколебавшись,
я мысленно махнул рукой.
Валерий Прийменко: У каждого автора свой
неповторимый путь в литературу — случайный или предопределенный
судьбой. Были ли в Вашей жизни какие-нибудь особые, запомнившиеся
Вам обстоятельства, подтолкнувшие к начальному процессу
творчества?
Жан-Мари РУАР: На этот вопрос невозможно
ответить, так как никто не знает, как он становится писателем.
Это большая тайна, и если бы ее знали, то, может быть, не
стали бы и писать. Мы же не спрашиваем соловья, почему он
поет. Я думаю, что самое главное в жизни, не только в литера-туре,
это чтобы вам было нужно то, что вы делаете, и это все равно
что. Есть люди, которым нужен Бог, другим нужна красота,
еще кому-то — утонченная атмосфера… Некоторым это все безразлично.
А есть люди, у которых есть все эти потребности, но они
совсем не обязательно становятся писателями. Они даже могут
стать посредственностями. Для меня это ничего не значит.
Я не вхожу в рассуждения о качестве литературы потому, что
мы, собственно, сами не знаем есть ли у нас талант, гениальны
мы или ничтожества. Только Богу это ведомо, да и то в этом
нет полной уверенности. Слишком много элементов в творчестве
писателя должно быть учтено, чтобы оценить качество его
литературы. Есть моды, и не только при жизни писателя, но
и после его смерти. Есть то, что я бы назвал освещением
того или иного аспекта его чувствительности, который то
появляется, то исчезает, и это как будто русская рулетка,
которой и является литература — самых великих возносит до
небес, а потом они низвергаются с этой высоты в пропасть.
Есть люди, которые думают, что Толстой не принадлежит современности.
Это уже другой вопрос. А что касается вашего, то я думаю,
что меня подтолкнуло к литературе желание превратить неудачу
(ощущение неудачи) во что-то, что длится. То есть, если
употребить прозаическое сравнение с кухней, — это умение
использовать остатки. Я думаю, что в нашей жизни все наши
страдания, все наши беды ни к чему. Страдаешь, а из этого
страдания ничего не выходит. Что меня заинтересовало в литературе,
так это возможность использовать силу страдания и извлекать
из него удовольствие и сознание того, что через сплав страдания
и искусства я схожусь с великими светочами человечества,
с людьми, которые меня интересуют. Т. е. — с людьми, которые
выражают себя. Я не говорю обязательно о самых великих —
Толстом, Достоевском, но о всех тех, кто через несчастья
жизни сумел немного поднять свой уровень, чтобы попытаться
достичь духовной цели. Я мог бы поместить в эту категорию
и государственных деятелей, и изобретателей — самых разных
людей. Писатель — это профессия. О нем думают как о человеке,
который пишет романы, но очень часто у него есть и другая
роль. У Вольтера была очень важная роль в плане становления
цивилизации, определения справедливости и во многих других
планах. Как и у Толстого. Вообще — я находил свою жизнь
неудовлетворительной. Я и до сих пор так думаю. Но я борюсь.
И я ничего лучшего не нашел, чтобы определить свое отношение
к литературе, как эту фразу Генри Джеймса: «Мы живем в потемках,
делаем, что можем, а остальное — проблема сумасшествия искусства.»
В.П. Замечательный ответ на невозможный
вопрос. Кого из писателей или философов Вы читали с примеркой
на собственное творчество?
Ж.-М.Р. Всех. Вначале я читал для того,
чтобы бежать из своей собственной жизни и найти наставников,
но наверное, подсознательно, я искал подпорку, которую употребляют
садовники для деревьев, чтобы расти, опираясь на нее. И
разумеется, как я это сказал выше, я люблю всех художников,
даже плохих, потому, что меня в них интересует намерение.
Художественное намерение, желание превзойти себя. И желание
быть вместе с великими творцами и вместе с ними дышать одним
воздухом. И в то же время я очень быстро извлек из творчества
писателей кое-что в помощь себе. И правда — существует огромная
гамма возможностей, так как каждый великий писатель приносит
вам ответы на вопросы, которые он сам перед собою ставил.
Все писатели задаются теми же вопросами: зачем писать и
т. д. И у них те же проблемы — с критикой, с публикой… Вот,
например, я читаю Толстого, и у меня с ним больше согласия,
в плане чувствительности, чем с Достоевским. Я считаю, что
они оба великолепные писатели, но в ощущении жизни я чувствую
себя ближе к Толстому. Для меня он один из самых великих
творцов мира. И даже тот Толстой, которого критикуют (Толстой
последнего периода жизни, когда он много занимается политикой),
который написал «Воскресение», мне кажется, что в этот период
он еще больше соединяет искусство со своими глубокими убеждениями.
Он освобождается от своих социальных сомнений. И мне кажется,
что в «Воскресении» он великий художник.
В.П. Могли бы Вы немного шире сказать о
своем отношении к русской литературе — прошлой и настоящей?
Ж.-М.Р. Я плохо знаю современную русскую
литературу. А в прошлом: Гоголь, немного Тургенев, мало
читал Пушкина, Толстой (шесть раз читал «Анну Каренину»),
Чехов, и не только театр, но и другие вещи. Я очень интересуюсь
Горьким. Он интересный писатель, отразивший в своем творчестве
большие драмы жизни. И конечно, Достоевский. Но… у меня
большое к нему почтение, однако мне трудно войти в его мир.
Это метафизический мир, который мне чужд. Наверное, русским
он ближе, а на Западе предпочитают Толстого.
В.П. Я всегда считал, что на Западе больше
ценят Достоевского, так как от перевода он теряет меньше,
чем Толстой. В России тоже нет единого мнения, кто из них
более велик.
Ж.-М.Р. Это как у нас спор между сторонниками
Стендаля и Бальзака. Это две разных формы отражения реальности,
два взгляда на жизнь. Я полюбил и французских писателей
русского происхождения. Так, русский элемент очень силен
у Жозефа Кесселя, и больше всего у Ромэна Гари. Он на французском
языке выражает мир страсти, магию, которая проистекает одновременно
из русской и еврейской души.
У меня, конечно, большое восхищение перед Набоковым, но
так как он был очень строг к другим писателям, я могу себе
позволить строгое суждение в его адрес. Это огромный писатель,
но мне кажется, что у него есть какой-то изъян. Он как те
великолепные люстры, что висят в залах дворцов Петербурга
в его романах. Тот же блеск кристаллов. Он вполне владеет
своим искусством, но у него не хватает колебаний и волнений.
У него я не нахожу человеческого богатства Толстого, Тургенева.
Мне кажется, что это русский человек с большой травмой,
осушивший в себе свою чувствительность. У Нины Берберовой
жизнь была еще тяжелее. Я хотел бы ее тоже назвать в числе
русских, которыми я восхищаюсь. Она для меня огромный писатель.
И в то же время она для меня олицетворяет очень интересную
судьбу русского писателя, ибо ее сначала не признавали как
писателя, так как отрицали всякую литературу, которая не
была бы ни просоветской, ни антисоветской. А она была просто
художник. Самое худшее в коммунизме — отрицание искусства.
Поэтому придавали больше значения политической оппозиции,
чем оппозиции, на мой взгляд, более важной — оппозиции самого
искусства. Это для меня самый прекрасный протест против
несправедливости.
В.П. Россия в очередной раз переживает
один из сложнейших исторических периодов — поиск себя в
этом мире. Это особенно драматично после того, как долгие
десятилетия ее народу внушалось, что он живет в самом передовом
обществе. Естественно, что лучшие умы в это никогда не верили,
а некоторые окончательно проснулись во время горбачевской
гласности. Проснувшись же, обнаружили, что находятся не
на столбовой дороге в рай, а на развилке многих дорог, и
— растерялись. Я не хочу Вас завлекать в политические дебри,
если они Вам чужды, но вот представьте, что Вам попадается
на дороге человек, вышедший из дремучего леса — заблудился
бедолага и в полной растерянности. Он не спросит Вас сразу,
где тут церковь или дворец юстиции. Интересы его на уровне
живота, так сегодня у россиян.
Мне просто интересно: вот Вы, сочиняя критические статьи,
например, о таком фильме, как «Восток — Запад», задумывались
ли когда-нибудь о новой геополитической ситуации в мире?
Ж.-М.Р. Я думаю, что надо отличать геополитические
проблемы от проблем художественных. Важно то, что искусство
еще остается, и духовность, которая его питает, выживает.
С этой точки зрения я не знаю, что лучше, что желательней
— духовная бедность богатого Запада, или материальная бедность
России. Я не очень оптимистично настроен относительно культурных
условий Запада сегодня. Можно сказать, что художники (творцы)
не связаны с условиями, в которых они живут. Это правда
и неправда. Мне кажется, что есть таинственные истоки в
душе народов и в исторических условиях… Я, думаю, что Запад
наводнен изобилием материальных благ и что происходит утечка
его души, что соответствует, впрочем, крушению религии на
Западе, который уже не объединен церковью, верой, а отвечает
только на зов денег. Эмоции его искусственны, происходят
от финансовой и коммерческой спекуляции. Сейчас конструируют
фальшивого человека на фальшивых желаниях, с фальшивой внешностью
в фальшивом обществе. Конечно, это выглядит как болезнь
богатства. Мне кажется наглостью говорить такое, когда русские
нуждаются в материальном плане и у них не хватает самого
нужного, но с точки зрения искусства, я уверен, мы находимся
(совсем по другим причинам) не в лучшем состоянии. Конечно,
у нас есть все, что нужно, но у нас нет уверенности, что
это будет длиться. Потому что то связующее, как цемент,
звено, что сделало величие и красоту Запада, его религиозную
архитектуру, сейчас исчезает. И непонятно, чем его заменить.
Я думаю, что сейчас происходит серьезный кризис Запада и
всего можно ожидать — разновидности фашизма или ультралиберализма.
В.П. Это звучит не очень оптимистично.
Мы создаем журнал в центре той цивилизации, которая пока
зарекомендовала себя как наиболее устойчивая и поддающаяся
самолечению…
Ж.-М.Р. Что такое Франция? Это страна,
но это, прежде всего, идея. Особенно для иностранцев. Французы
забыли, что это идея. Они думают, что это пляжи, реки, горы
— места, где можно гулять и развлекаться. На самом деле
Франция — цивилизующая идея. Она создала синтез христианских
ценностей свободы с республиканскими ценностями справедливости,
и ассоциируя все это с элементами красоты, которую олицетворяет
собор Шартра, живопись Моне…, и дав всему этому как средство
выражения французский язык, явила светило — не только для
Запада, но и для всего мира. Думаю, что сегодня уже не так.
Французы и не хотят этой цивилизующей роли, и уже не верят
в свою способность влиять на мир. Идея эта существует, как
те звезды, которые давно потухли, но еще нам светят. Я думаю,
что нельзя учить других,если сам в себя не веришь. А верить
в себя можно только, если себя знаешь. Французы уже себя
не знают. Не знают богатства своей истории. Они видят только
ограниченные аспекты, они как будто близоруки относительно
своего прошлого. Сегодня они видят только свое недавнее
прошлое. И поэтому я боюсь, что французы, и вообще Запад,
находятся в очень опасном кризисе. По натуре я оптимист,
коль я пишу, но так мне сегодня видится общая картина.
В.П. А как Вам представляется развитие
литературы в новом веке: видите ли вы в ее нынешнем состоянии
нечто, Вас настораживающее? Что более всего будет на нее
влиять?
Ж.-М.Р. Я думаю, что даже если у литературы
не те условия распространения и престижа, какие были раньше,
тем не менее ее роль остается важной. В принципе, наше заблудившееся
время должно было бы обратиться к своим корням, к своим
эстетическим и интеллектуальным основам, но по причинам,
которые я только что осветил — наваждение коммерческого
духа и т. д. — по всем этим причинам на Западе люди отворачиваются
от культурных и духовных ценностей и интересуются, прежде
всего, ценностями материальными. Мы стали маленькой американской
колонией. О писателях уже не говорят: «Какой Талант!», а
говорят: «Он продается тиражом в 200 тысяч экземпляров!»
Поэтому вся система смехотворна, как игра в крапленые карты.
И это конечно нехорошо для литературы. Все равно, что создать
иерархию святых в зависимости от числа привлекаемых ими
паломников. Думаю, что литература сейчас нужна как никогда.
Нам нужны наставники, которые помогут нам определить нашу
позицию в главных вопросах, которые попытаются объяснить
зачем мы любим, живем, зачем вообще человек, или найти у
великих основателей нашей цивилизации ответы на эти вопросы.
Я не впадаю в отчаяние. Я думаю, что не все, но определенные
элиты смогут вернуться к этим ценностям, к этим истокам,
которые нам нужны. Тысячу лет тому назад только незначительная
часть населения — монахи, трубадуры — имели доступ к древнегреческой
и римской культуре, которую варвары не смогли полностью
уничтожить. И сейчас мы находимся в эпохе, которая некоторыми
чертами похожа на ту. С той разницей, что вокруг нас множество
цивилизованных людей, которые не знают, что они варвары.
Они думают, что варвары находятся где-то в другом месте,
а я думаю, что варварство — это презрение по отношению к
духу, отказ его признавать.
В.П. Исторически так уж сложилось, что
четыре европейские страны смогли внедрить свой национальный
язык в резко от них отличающихся. Видите ли Вы в этом какую-то
пользу для мировой цивилизации — может быть, на примере
Франции?
Ж.-М.Р. Я думаю, что язык — средство распространения
идей, культуры, и что некоторые языки более приспособлены
к этому, а другие менее. У нас во Франции есть языки, на
которых не были написаны великие произведения. Мне кажется,
что критерием языка является написанное на нем произведение.
И поэтому я думаю, что великие языки — это испанский, французский,
английский, немецкий, русский, а также китайский и японский.
Но лично я не чувствую себя таким уж шовинистом. Я считаю
себя соотечественником и Толстого, и Хемингуэя, и Кавабаты.
Но из этого не следует, что надо делать смесь всех языков
и культур, тут был бы значительный риск многое потерять.
Надо, чтобы каждая культура оставалась специфической. Надо,
чтобы французы оставались французами, а русские — русскими.
А смесь неинтересна. Это напоминало бы рестораны, где вам
подают блюда разного происхождения и вы ничего там не узнаете.
Надо, чтобы каждый оставался самим собой, имел свою личность.
Но это не значит, что не должно быть взаимовлияний. Например,
я вам говорил о Толстом, который имел огромное для меня
значение.
В.П. И последний вопрос: избрание в Академию
— это, как мне кажется, куда более шоковая ситуация, чем
получение премии, например, Гонкуров. Это, как бы, в одно
мгновение превратиться в памятник самому себе. На Вас это
каким-то образом повлияло? Если нет, то как Вам это удалось?
Ж.-М.Р. Я думаю, что следует отличать два
аспекта. С одной стороны — есть внутренняя жизнь писателя,
которая вся сделана из неудач, страданий, несчастий и неудовлетворенностей,
а также — преодоления несчастья трудом. А с другой стороны
— этот писатель живет в конкретном обществе, и он решает,
принимать ему или не принимать те преимущества и почести,
которые общество ему предоставляет. Что касается меня, то
я решил принимать. В то же время я сознаю, что это ничего
не имеет общего с моей внутренней жизнью, что мое избрание
в Академию автоматически не означает, что я гений, но и
не значит, что я ничтожество. Тот факт, что такое выдающееся
учреждение приняло в свое лоно Шатобриана, но отказалось
от Бальзака, означает, что ему предначертано оставлять в
тумане сложную игру между обществом и искусством. Оно дает
аргументы тем, кто считает, что общество живет в согласии
с художником, и, с другой стороны, оно также дает аргументы
тем, кто считает наоборот — между обществом и великими художниками
существует коренное несогласие. Декарт сказал, что надо
бы думать, что ты никогда не умрешь, а жить — будто ты умрешь
завтра.
Итак, я стараюсь писать независимо от успеха или неуспеха,
но в жизни я не задаюсь вопросом, заслужен ли мой успех.
Честь, которую мне оказали, может быть — таинственная компенсация
за то, что некоторые несчастные писатели не были приняты
в Академию. Христианство нас учит, что один благочестивый
может спасти несколько нечестивых. Зная, что избрание в
Академию ничего не говорит о качестве моего творчества,
я, тем не менее, очень рад, что я там.