Оцепенение
и Трепет
(Stupeur et tremblements)
©Editions
"Albin Michel"
фрагменты романа
(Перевод Юрия Суворова, художник А. Ильин)
Господин Ханеда был начальником господина Омаши, который
был начальником господина Сайто, который был начальником мадемуазель
Мори, которая была моей начальницей. А я, не была ничьей
начальницей. Можно было бы сказать все иначе. Я подчинялась мадемуазель
Мори, которая подчинялась господину Сайто и так далее, с одним
лишь уточнением, что, спускаясь вниз, приказы могли перескакивать
через ступеньки иерархии.

Итак, в компании Юмимото я подчинялась всем.
стр. 50
Мадемуазель Мори приняла мое предложение с видом удивленной вежливости.
Она последовала за мной. Зал заседаний, был пуст. Мы разместились
в нем. Мягким и уверенным голосом я начала:
— Мне казалось, что мы были друзьями. Я не могу понять.
— Что вы не можете понять?
— Вы ведь не будете отрицать, что вы на меня настучали?
— Мне нечего отрицать. Я применяла регламент.
— Регламент для вас важнее дружбы?
— Дружба, это слишком громко сказано. Я бы сказала: Тхорошие отношения
между коллегами...
Она выговаривала эти ужасные фразы с невинным и обходительным
спокойствием.
— Я понимаю. Думаете ли вы, что наши отношения останутся хорошими
после такого захода?
— Если вы извинитесь, я не буду держать на вас зла.
— Вы не лишены чувства юмора, Фубуки.
— Неслыханное дело. Вы ведете себя, как если бы вас оскорбили,
в то время как вы допустили грубую ошибку.
Не надо бы мне вставлять эту эффектную реплику:
— Как странно. Я всегда считала, что японцы отличаются от китайцев.
Она взглянула на меня, не понимая. Я продолжала:
— Ну, конечно. Стукачеству не надо было дожидаться прихода коммунизма,
чтобы стать китайской ценностью. Ведь даже сейчас китайцы из Сингапура
подстрекают своих детей, чтобы те стучали на своих школьных товарищей.
А я-то думала, что у японцев есть хотя бы чувство чести.
Я наверняка ее обидела, чем усугубила свою стратегическую ошибку.
Она улыбнулась:
— Неужели вы думаете, что в вашем положении вы можете давать мне
уроки морали?
— А как по-вашему, Фубуки, отчего я напросилась на разговор с
вами?
— От безотчетности.
— Вы не могли бы себе представить, что это из желания помириться?
— Согласна. Извинитесь, и мы примиримся.
Я глубоко вздохнула:
— Вы умная и тонкая женщина. Почему же вы делаете вид, что не
понимаете?
— Оставьте ваши претензии. Вас очень легко раскусить.
— Тем лучше. В таком случае, вы понимаете мое возмущение.
— Я его понимаю и отнюдь не одобряю. Это я имела все основания
быть возмущенной вашей позой. Вы домогались повышения, на которое
не имели никакого права.
— Допустим. Я не имела на него права. Но конкретно, какое вам
до этого дело? Мой шанс вас ни в чем не ущемлял.
— Мне двадцать девять, вам двадцать два. Я занимаю свой пост с
прошлого года. Я годами боролась, чтобы его получить. А вы, вы
вообразили, что можете получить эквивалентный ранг за несколько
недель?
— Так вот в чем дело! Вам необходимо, чтобы я настрадалась. Вы
не выносите чужой удачи. Это ребячество!
Она презрительно усмехнулась.
— А усугубляя свою ситуацию, как это делаете вы, вы думаете, что
доказываете зрелость? Я ваша начальница. Вы думаете, что вправе
так грубо со мной разговаривать?
— Да, вы моя начальница. У меня нет никаких прав, я знаю. Но я
хотела, чтобы вы знали, как я была разочарована. Я вас так высоко
ценила.
Она элегантно усмехнулась:
— А я не разочарована. Уважения к вам у меня не было.
стр. 86
Фубуки не была ни чертом, ни богом: она была японкой. Все японки
некрасивые. Но когда одна из них берется быть красивой, остальным
остается лишь не высовываться. Любая красота душераздирающая,
но красота японская раздирает душу еще больше. И прежде всего
потому, что этих ласковых глаз, этого носа с неподражаемыми крыльями,
этих губ с так четко прорисованными контурами, этой сложной нежности
черт лица цвета лилии — достаточно, чтобы затмить самые удавшиеся
лица. Но еще и потому, что манеры ее стилизованы, что делает из
нее настоящее произведение искусства, недоступное для человеческого
разума. И наконец , главным образом, потому, что красота, которая
сопротивлялась такому количеству физических и ментальных корсетов,
стольким разновидностям принуждения, ущемления, абсурдным запретам,
догмам, удушью, отчаянию, садизму, заговору молчания и унижениям,
— такая красота есть чудо героизма. Не то чтобы японка была жертвой,
отнюдь нет. Среди всех женщин нашей планеты она оказалась вовсе
не обделенной. Власть у нее значительная: я хорошо знаю, о чем
говорю. Нет: если и следует восхищаться японкой — а это
делать надо, — так за то, что она не кончает самоубийством. Заговор
против дорогого ей идеала вьется с самого раннего детства. Внутрь
ее мозга заливается гипс: ТЕсли в двадцать пять лет ты не замужем,
у тебя будет достаточно оснований, чтобы стыдитьсяУ, Тесли ты
смеешься, ты не будешь казаться изысканнойУ, Тесли твое лицо выражает
какое-то чувство, ты вульгарнаУ, Тесли ты упомянешь существование
хоть одного волоска на твоем теле, ты омерзительнаУ, Тесли мальчик
целует тебя в
щечку на людях, ты шлюхаУ, Тесли ты ешь с удовольствием, ты свиньяУ,
Тесли ты получаешь
удовольствие от сна, ты короваУ и т.п. Такие наставления были
бы анекдотичными, если бы не были
обращены к ее духу. Ибо, в конечном счете, такими несуразными
догмами японке вбивают в голову,
чтобы она ни на что прекрасное не надеялась. Не надейся на наслаждение,
ибо твое же удовольствие
тебя погубит. Не надейся быть влюбленной, ибо ты не стоишь того:
те, кто тебя полюбил бы, полюбил
бы тебя за твои миражи, но не за твою истинность. Не надейся,
что жизнь тебе что-нибудь принесет,
ибо каждый год проходящий у тебя что-то отнимет. Не надейся даже
на такую простую вещь, как
покой, ибо у тебя совсем не будет причин быть спокойной. Надейся
трудиться. Шансов мало, — твой
пол виноват, — что ты сильно продвинешься, но надейся служить
своей фирме. Работая, ты
заработаешь деньги, из которых не извлечешь никакой радости, но
которыми ты в случае чего
сможешь кичиться, например, если выйдешь замуж — ибо не будешь
же ты такой глупой, чтобы
предположить, что кто-то способен тебя захотеть за твою имманентную
ценность. А кроме того, ты
можешь надеяться дожить до глубокой старости, что вообще-то не
представляет собой никакого
интереса, и не познать бесчестия, что само по себе считается целью.
На этом заканчивается перечень
твоих дозволенных надежд.
стр. 104
Самым смешным было то, что Пьет Крамер совсем не заметил ни скандала,
предметом которого
он был, ни того состояния в окружающей атмосфере, от которого
задыхалась милейшая мадемуазель
Мори. Ноздри последней пульсировали, и не трудно было догадаться
по какой причине. Ей надо было
определить, насколько подмышечный срам голландца был причастен
к происходящему. Именно в этот
момент наш симпатичный Батав, сам того не ведая, окончательно
скомпрометировал свой вклад в
подъем евразийской расы: заметив в воздухе дирижабль, он подбежал
к остекленной двери. Быстрое
перемещение голландца оставило в окружающем воздухе целый фейерверк
ольфактивных частиц,
которые ветер бега развеял по комнате.
Сомнений больше не оставалось: пот Пьета Крамера вонял.
И теперь никто в гигантской конторе не мог не знать этого. Даже
мальчишеский энтузиазм перед
рекламным дирижаблем, регулярно пролетавшим над городом, никого
не тронул. Когда пахучий
иностранец ушел, моя начальница осталась без кровинки в лице.
Судьба уготовила ей худшее.
Начальник отдела, господин Сайто, сделал первый клевок:
— Я не смог бы выдержать ни одной минуты больше!
Тем самым он дал санкцию на злословье. Остальные сразу воспользовались.
— Отдают ли эти белые себе отчет в том, что они пахнут трупом?
— Если бы нам только удалось дать им понять, что они воняют, мы
бы смогли
обеспечить на Западе сказочный сбыт для наконец-то действенных
дезодорантов!
— Мы смогли бы, быть может, помочь им пахнуть не так дурно, но
мы не смогли бы помешать им
потеть. Такова их раса.
— У них даже красивые женщины потеют.
Они все с ума сходили от радости. Мысль о том, что их слова могли
бы быть мне неприятны,
никого не задела. Вначале я была польщена: быть может они не принимают
меня за белую. Но
понимание вернулось ко мне очень быстро: если вся эта компания
произносила такие слова в моем
присутствии, то это просто потому, что я для них ничего не значила.
стр. 160
Я склонила голову.
— Вы правы, я еще недостаточно осознаю свои возможности.
— В самом деле. Ну правда, какую работу смогли бы вы выполнять?
Потребовалось продемонстрировать ей пароксизм моего экстаза. В
древнем японском
императорском протоколе указывается, что к Императору следует
обращаться с Тоцепенением и
трепетомУ. Я всегда обожала эту формулировку, которая так хорошо
соответствует актерской игре
в фильмах о самураях, когда они обращаются к своему военачальнику
голосом, травмированным
сверхчеловеческим уважением. Поэтому я надела на себя маску оцепенения
и затрепетала. Я
погрузила свой наполненный ужасом взгляд прямо во взгляд молодой
женщины и пробормотала:
— Вы думаете, он возьмет меня на уборку мусора?
— Да! — сказала мадемуазель Мори с небольшим избытком энтузиазма.
Она сделала глубокий вздох. Я победила.
Концовка:
В 1993 я получила письмецо из Токио. Текст его был сформулирован
так:
ТАмели-сан, поздравляю. Мори Фубуки.У
Эта записочка смогла доставить мне удовольствие. Но в ней была
одна деталь, которая меня
привела в восторг больше всего: написана она была по-японски.
«Неприятности нахалки»
Талант Амели Нотомб бесспорен: воображение, энергия, легкость,
плодотворность, острое чувство слов и фразы… она получила от своей
крестной матери, феи литературы, много даров. Ее стиль, колкий
как коготь, хлесткий как хлыст, действует как противоядие от стольких
романов-снотворных. Нотомб вас разбудит. Нотомб вас встряхнет.
Нотомб — это холодный душ. «Оцепенение и трепет» написан точно
в ее манере: короткое повествование без высокопарности, которое
вас подстегивает.
История, конечно, простая, быть может — слишком простая. Она создает
впечатление, что автор не хочет терять свое время на построение
одного из этих сложных романов с бесконечным количеством перипетий
и персонажей, с меняющимися декорациями. Слишком темпераментна,
слишком торопится писать, чтобы пройти через это, — но, может
быть, она занимается слишком многим одновременно, — Амели Нотомб
противопоставляет литературе типа трудолюбие-и-выносливость свой
пыл, свою стремительность.
Единство места: Токио, за закрытыми дверьми крупной японской компании
Юмимото.
Единство времени: один год, плотный и сжатый, который проходит
так быстро, что походит на один день в жизни.
Наконец, единство действия: внутри этого чертова предприятия запрограммированный
провал повествовательницы, западной девушки — бельгийки, воспитанной
на Востоке, симпатичной и жизнерадостной, нагленькой, похожей,
как две капли воды, на автора и говорящей на японском, как на
родном языке. «8 января 1990 года лифт выплюнул меня на последнем
этаже здания Юмимото. Окно в глубине холла всосало меня, как всосал
бы разбитый иллюминатор самолета. Далеко, совсем далеко лежал
город — так далеко, что я уже сомневалась, была ли я там».
Амели Нотомб не церемонится со своими читателями: она поддерживает
с ними заговорщицкие взаимоотношения, резкие и радостные одновременно,
и пишет она для них с блеском, со страстью, но не напрягаясь,
такая же комедиантка, как пародийный актер перед публикой. Она
очаровывает эту публику незнакомых читателей, она манипулирует
ею, но она выходит на нее, она ее и смущает с бесстыдством, которое
впрочем и есть одно из ее орудий. Подлинное или притворное, это
нотомбовское бесстыдство придает дьявольский блеск, какой-то кисловатый
привкус тому, что она повествует, неважно, истинно оно или ложно.
Амели, стало быть, а в самом ли деле это ее история? — Амели-сан,
как называют ее коллеги по Юмимото, — открывает японскую «гениальность»
в условиях конкретного предприятия, фирмы. Являясь более западной,
чем казалось на первый взгляд, она наталкивается на силу иерархии,
которой нельзя бросать вызов, не обломав себе зубов, и которая
без исключения давит на плечи и кадровых работников высшего звена
и простых служащих — от вице-президента компании до «пипишной
дамы», той наименее почетной должности, обладателем которой станет
Амели-сан, в самом низу лестницы, за то, что она нарушила святейший
закон Японии: уважение к авторитету. «Я была переведена на ничтожную
должность. К сожалению, — я должна была бы догадываться, — даже
ничтожество было еще слишком хорошо для меня. И вот тогда я и
получила свое последнее назначение: уборщицей в туалетах.
Позволительно восхищаться этим невообразимым путем от божества
до туалетов».
Повествовательница, она же Неповинующаяся, Насмехающаяся, Нахальная
в своей душе. Которая не лезет в карман за словом, чтобы ответить
своей начальнице; которая воображает, что сможет по своей инициативе
заменить гейшу во время чайной церемонии и почтальона при экспедиции;
которая хочет играть утешительницу с восхитительной и горделивой
Мори Фубуки (понимать надо: «Снежный буран») и в довершение ко
всему отказывается грызть белый шоколад с японской дыней, который
ей своим жирным пальцем предлагает второй номер Юмимото, страшный
и вспыльчивый господин Омоши.
Роман Амели Нотомб похож скорее на соти, чем на роман: юмор, на
сей раз травящий юмор автора, который заставляет вас улыбаться
без передышки, на протяжении всей книги, порою горькой улыбкой,
этот юмор построен на карикатуре. Герои, упрощенные до предела,
пусты; впечатление, что перед тобой суетятся, говорят куклы. Веселый
спектакль отзывается пустотой. История рассказана хорошо, скупо,
с живостью. Но тщетно искать в ней эту словесную фантазию, столь
ощутимую в первых книгах писательницы. В Амели Нотомб удивляет:
с одной стороны, ее зрелость, ее ирония, ее уменье, говорящие
о махровости, о профессионале прозы. С другой стороны, ее беззаботность,
ее наплевательщина, ее ожесточенность, ее провокационность, —
все это от подростка. Ее книга, даже если это и халтура, несет
в себе шарм духа неукротимого насмешника. Читатель уже не знает
больше, должен ли он подчеркивать банальности текста или предаваться
своему ликованию. По крайней мере ему скучать некогда. Вплоть
до последней страницы он дает себя забавлять и отчитывать этой
писательнице из рода бесцеремонных, которая обладает прирожденным,
со вкусом к словам и сказкам, пылом и нахальством. Но которая
еще в полной мере не раскрыла своего дарования.
Доминик Бона, «Фигаро»
(Перевод Юрия Суворова)
История одного унижения
Пьер ВАВАССЕР: У читателя романа «Оцепенение и трепет» захватывает
дух, когда Амели Нотомб рассказывает, как стажерка на одном японском
предприятии… По сути, это не любовная история?
Амели НОТОМБ: Это история полной завороженности этой страной и
этой женщиной. И то и другое сливаются. Фубуки это воплощение
Японии.
— С вами обращались как с ничтожеством. Почему же вы не хлопнули
дверью и не ушли?
— В глазах японцев я бы еще больше потеряла лицо, если бы подала
заявление об уходе до окончания моего контракта, чем чистя туалеты,
что я и сделала.
— Вы испытали этот жизненный опыт в 1990 году. Почему же вы не
начали свою писательскую карьеру именно этой книгой?
— Когда я ушла с фирмы, я не очень гордилась тем, что была «пипишной
дамой». Мне надо было приобрести хотя бы минимум веры в себя.
— Каковы ваши отношения с Японией?
— Я там жила от рождения до пяти лет, уверенная в том, что влюблена
в эту страну. Я думала, что я японка. А оказалось, что нет.
— Каковы ваши взаимоотношения с героями книги, в частности с Фубуки?
— Кажется, она вышла замуж. Тем лучше для нее, потому что для
женщины в Японии не быть замужем это настоящий позор. Но кроме
этого, я ничего о ней не знаю.
— Если вы вернетесь сегодня, пойдете ли вы на эту фирму прежде
всего?
— Нет. Я ведь и вернулась в Японию в 1996 по случаю выхода на
японском «Гигиены убийцы», но не пошла туда.
— Почему?
— Боюсь.
— Этот опыт вас закалил?
— Еще как! Я крайне счастлива, что его испытала. Когда друзья
рассказывают мне о своих мелких неприятностях, мне хочется сказать
им: «Постойте, вы знаете, что было со мной?»
— Нет ли во всех ваших романах капли насилия из этой книги?
— Я начала «Гигиену убийцы» через неделю после того, как я ушла
с той фирмы. Это и есть ответ на ваш вопрос.
— Вносит ли свой вклад Япония в ваше писательское призвание?
— Более того! В мой опыт как человека.
— Он сделал из вас камикадзе?
— Где-то, да.
— Думали ли вы, что книга будет так же хорошо расходиться?
— Никогда в жизни! Я не отдавала себе отчет в том, что Япония
до такой степени притягивает. Но это не только Япония. Это еще
и предприятие, фирма. Я думаю, что любой читатель находит в этом
часть своего жизненного опыта. Об этом свидетельствуют письма,
которые я получаю.
Пьер Вавассер, «Паризьен»
(Перевод Юрия Суворова)
Амели Нотомб: «Я —полное ничтожество»
Жерар МИЛЛЕР: Вам хочется поговорить о вашей
последней книге?
Амели НОТОМБ: Не очень. Она только что вышла, и я еще не получила
писем, которые мне ее объяснят. Вы знаете, некоторые читатели
просто блестящи! Обычно я заучиваю наизусть то или иное из их
замечаний и цитирую их, когда меня спрашивают. Но тут, так как
я еще ничего не получила, я осталась с носом.
— Не утомительно ли быть Амели Нотомб круглосуточно?
— Просто изнуряюще! Но если сравнить мою нынешнюю жизнь с той,
о которой я повествую в «Оцепенении и трепете», это намного легче.
— Сколько лет вы учились, чтобы достичь этого?
— Учеба не сыграла никакой роли, я вообще никогда не поддавалась
ни воспитанию, ни влиянию. Должно быть, я была Амели Нотомб с
самого рождения.
— Вы рассказываете, что в 3 года были алкоголичкой, это вам помогло?
— Можно предположить, но я затрудняюсь вам ответить, для этого
мне надо было бы знать инструкцию по собственной эксплуатации.
— Во всяком случае вы всегда были ранней. В каком возрасте вы
впервые попытались покончить с собой?
— В 4-летнем. В Японии, где мой отец работал дипломатом, был небольшой
пруд с карпами, и мне было поручено их кормить. Меня передергивало
от отвращения при виде зияющих рыбьих ртов, и я отчетливо помню
тот момент, когда при виде этого зрелища, казавшегося мне самым
отвратительным в мире, мне перестало хотеться жить. Я бросилась
в пруд, а дно его было каменным. Голова ударилась о дно и раскроилась.
Я вижу себя под водой, спокойно ожидающей смерти до появления
гувернантки, которая меня вытащила.
— В то время вы думали быть японкой.
— Да, я верила в это, вплоть до моего отъезда из Японии в 5-летнем
возрасте. Шок был страшным. Перед моими глазами был идеальный
мир, и я считала, что принадлежу к нему навсегда.
— Вы были не очень наблюдательной.
— Действительно. И тем не менее, в школе, где я училась, произошел
один травмирующий эпизод. Поскольку я была единственной белой,
маленькие японцы смотрели на меня с любопытством и однажды, в
школьном дворе, на перемене, они набросились на меня, сорвали
одежду, чтобы увидеть меня голышом. Так вот даже это не поколебало
мою решимость быть японкой.
— Сегодня вы знаете, что вы бельгийка?
— Сегодня я наконец поняла, что я никто.
— Это не вдохновляет.
— Скажем, что я ничтожество, которое не слишком заставляет краснеть
моих родителей. К счастью, впрочем, потому что хотя мне и 32 года,
я отдаю себе отчет в том, что если бы я огорчала своих родителей,
это делало бы меня несчастной.
— Чувствуете ли вы себя женщиной?
— Нет, я не чувствую своего пола. Не хочу скрывать, но мне жутко
не достает взгляда со стороны, и я не стремлюсь к нему.
— Найдем хоть что-то наверняка: вы хотя бы человеческое существо?
— Я полагаю. Но, честно говоря, не знаю.
— Когда вы проходите перед зеркалом, оно отражает ваш образ?
— Да, но это тем более пугает.
— А писание вас успокаивает?
— Во всяком случае, это одно из моих самых больших наслаждений.
Я испытываю такое чувственное наслаждение, что не откажусь от
него ни за что.
— Вы ощущаете письмо, как физическое упражнение?
— Это такое физическое упражнение, что вся моя энергия как бы
поглощена головой, которая становится горячей, в то время как
остальному телу ничего больше не остается, чтобы согреться. Но
это лишь одно из физиологических воздействий письма. Есть еще
столько других, но приличие запрещает мне их назвать.
— Это экстаз, подъем?
— Бывают такие эстетические моменты, когда я действительно возвышаюсь
или поднимаюсь. Бывают и другие, когда я пишу некоторые сцены,
сильные, дионисийские, когда я опускаюсь в свою подводную лодку.
Это отнюдь не метафора: я действительно чувствую свое тело опускающимся
вглубь.
— Ваши органы перемещаются в вашем теле?
— Все во мне движется! Мое сердце, например, бьется ниже, под
животом, и совсем медленно. Это состояние на пределе, удивительный
и редкий опыт, даже если мне и удается регулярно его познавать,
когда я живу тем, что описываю, до исключительной степени силы.
— А когда вы перестаете писать?
— Тут ясно: в такие моменты не остается ничего другого, кроме
как заниматься любовью.
— Могли бы вы сказать, что письмо это один из вариантов оргазма?
— Это и есть оргазм, который замечательно предрасполагает к другим
формам оргазма.
Жерар Миллер, «Эвенман»
(Перевод Юрия Суворова)